На информационном ресурсе применяются рекомендательные технологии (информационные технологии предоставления информации на основе сбора, систематизации и анализа сведений, относящихся к предпочтениям пользователей сети "Интернет", находящихся на территории Российской Федерации)

ЖеЖ

50 146 подписчиков

Свежие комментарии

«Я был в восьми лагерях и трёх тюрьмах»

Льву Франкфурту 96 лет. Чуть склонив набок голову, он улыбается и перечисляет нацистские концлагеря, через которые прошёл с 1941 года. Сбивается: «Ох, ещё об одном забыл сказать…» Когда я спрашиваю, как он, еврей, выжил в немецких лагерях, почему после плена не угодил в советские, щурится: «Я – опытный лагерник».

Вся его семья, дети, внуки и правнуки, давно живут в Германии. В «городе имени меня», как он сам называет Франкфурт. То, что он оказался в городе-тёзке, – самая маленькая из удивительных случайностей, позволивших ему выжить в немецком плену. В 1945-м он вернулся из Германии в Советский Союз, а спустя полвека вернулся из России в Германию. Но каждый год, как бы ни было тяжело, Лев Захарович Франкфурт обязательно приезжает в Петербург.

«Я ненавидел Сталина так, как только мог ненавидеть мальчишка»

– Я родился в тифозном бараке в подмосковном селе Середа, мама там работала врачом, – начинает он рассказывать. – Дед по материнской линии был верующим иудеем. У меня до сих пор хранится мамина метрика, и там написано: отец – Абрам Майзель, личный почётный гражданин. За что еврей получил такое звание – не знаю до сих пор. Дед настаивал, чтобы мне сразу сделали обрезание. Но в сельской больнице это некому было сделать, а мама с папой не были религиозными, и меня оставили в покое. Я тебе это не просто так говорю. Через много лет это спасёт мне жизнь.


Через полгода после моего рождения мама привезла меня и старшего брата в Петроград, где тогда работал папа. Он тоже был врачом.

В Ленинграде мы жили на 1-й Красноармейской. На этой улице находились польский костёл, маленький мужской монастырь и польский детсад. Там была горка, она казалась мне такой высоченной… Когда я вернулся с войны и пришёл в этот сад, оказалось, что она меньше моего роста.

Там же была и школа. В ней училось много поляков. И самые мои близкие друзья были поляки. Любимая учительница – Ядвига Адольфовна. Её муж – профессор в ЛИСИ, автор монографии о Карле Росси. Их обоих арестовали. И их старшего сына тоже. В 1939 году, когда Советский Союз и гитлеровцы поделили Польшу, Ядвига Адольфовна вернулась из заключения. Её мужа расстреляли, старший сын погиб в лагере, остался младший, мой одноклассник, – Ян. Мы были очень дружны. После школы я тащил Яна к нам домой. Мы вместе садились за стол.

Вслух у нас никто ничего никогда не обсуждал, но я прекрасно понимал, что происходит. Я начал понимать это 1 декабря 1934 года, с убийства Кирова. Я ненавидел Сталина так, как только мог ненавидеть мальчишка. А страну я любил. Страна – это была школа, мой двор, любимая девушка.

Фото: Из личного архива Льва Франкфурта

Точно так же в 1939-м я прекрасно понимал, что Советский Союз напал на Польшу. Это многие понимали, но помалкивали. В нашем доме жили поляки, эстонцы, латыши, немцы. Татары – потомки графа Кутайсова. Две девочки с нами в школу ходили. И эти люди постепенно исчезали. Посадили поляков. На доме была огромная вывеска: парикмахер пан Станислав Домински. Его забрали первым. И расстреляли. Хозяйка дома была полька. Она была владелицей до революции, только потом уже занимала одну маленькую комнатку. Тогда она уцелела, умерла уже в блокаду от голода. А её сына и невестку расстреляли.

Всё это происходило у меня на глазах. Часть квартир в доме выходили на улицу, напротив была наша школа. Папа где-то нашёл два солдатских одеяла, они были из очень плотной ткани. Мы завешивали ими окна, чтобы свет не попадал. И если во дворе раздавался шум мотора, мы выключали лампочки, откидывали край одеяла и смотрели, в каких окнах зажжётся свет. Это означало, что оттуда кого-то увозят.

Невозможно было остаться безразличными. По трагической судьбе нашего дома можно составить представление о кошмаре тех лет.

Мы очень боялись. Моего дядю, брата матери, забрали и расстреляли. А он был убеждённым сталинистом. Доцент Института народов востока – коминтерновского филиала, где готовили к нелегальной работе. Он и в Палестине побывал, и в Афганистане, везде проводил сталинскую линию. Когда его забрали в 1937 году, у него осталась крошка дочь. Четыре года его жена носила ему передачи. А когда потом начались поиски истины, в третьей или четвёртой справке значилось: он был расстрелян на следующий после ареста день.

«На десятый день войны я попал в плен»

В декабре 1939 года я пошёл в армию. Меня отправили в Полоцк и там отправили в учебную роту. Потом перевели на КУКСы – курсы усовершенствования командного состава. Сперва в Витебск, потом в Гомель. А 31 декабря 1940 года я встречал Новый год в Бресте, в ресторане Брестского вокзала. Потом я получил назначение в часть, стоявшую на бывшей территории Польши. Поляки нас ненавидели люто. Наши много людей забрали, всех куда-то выслали. Через полгода один из местных зарезал жену и дочь нашего политрука. Ходить по одному «на полигон», на солдатском жаргоне это уборная, было рискованно. Ходили втроём, чтоб не подстрелили. Жуткое было время.

За неделю до начала войны я написал письмо родителям: «Домой я скоро не попаду. Но с нашей хорошей техникой на хороших дорогах Европы это долго не продлится». Это было камуфлированное послание. Я дал понять маме, что должно вот-вот произойти. И добавил: «Может быть, мне удастся избежать судьбы Коли Афанасьева». Это был наш сосед, который погиб во время финской кампании. Мы знали, что скоро начнётся война.

Нас гнали в Белосток. Поляки стояли на улицах и приветствовали немцев как освободителей от большевиков. А стояла страшная жара. Я обратился к какой-то женщине, попросил воды. А она ответила: «Идь. Сталин тебе вОды подаст».

В плен я попал раненым. Нас там было десятки тысяч, и всех разместили в бывших уланских казармах. А по лагерю рыскали полицаи – мои вчерашние сослуживцы. В точно такой же форме, как у меня, только с белой повязкой с намалёванной буквой «Р». Они искали «жидов и комиссаров». А я был и то, и другое: еврей и замполит. Кого находили – убивали сразу. У замполитов на рукавах нашивались звёздочки. Я ещё писал родителям, и они в военторге на Невском покупали мне звёзды и посылали. «И суровую нитку», – добавил я. И они прислали ещё и нитки. Теперь я проклинал себя, потому что не мог эти звёзды оторвать. Очень добротно пришил. А когда отодрал, на месте звёздочек остались тёмные пятнышки, потому что форма уже выгорела. Но я замазал рукава грязью.

И ещё одно меня спасло. За несколько дней до начала войны я ушёл в самоволку, и командир в наказание заставил меня сбрить волосы. Бритым ходил рядовой состав. Вот я и проскочил как рядовой. Еврейского во мне внешне ничего не было. Просто здоровый бритый парень, рост метр восемьдесят. Тогда я сказал себе: я не подохну. Твердил это себе с исступлением.

«Казаки. Они лютовали хуже немцев»

Я убил Лёву Франкфурта. Несколько раз менял фамилии и придумывал себе новые легенды. Главное, чтобы кто-то не опознал меня. Но с человеком, который меня узнал, я встретился гораздо позже, в 1944 году, в другом лагере. Это был наш фельдшер Фима Матвеев. Он увидел меня и закричал: «Лёвка! Замполит!» До сих пор помню, как я тогда омертвел. Но это будет уже гораздо позже.

Я был в восьми лагерях и трёх тюрьмах. Первым был лагерь Волковысск. Я попал в рабочую команду и проходил с нею от Волковысска до Подмосковья. Там была моя первая попытка побега. Я надеялся перейти линию фронта и попасть к своим. Нас бежало несколько человек, один попал на минное поле, началась стрельба. Потом немцы прошлись и добили тех, кто оставался жив. А нескольких человек, в том числе меня, подняли и пинками погнали в лагерь.

Этот лагерь под Вязьмой был самый маленький – и самый страшный. Его охраняли не немцы, а «хиви» – от hilfswillige. Добровольные помощники нацистов из местных. Казаки. Они лютовали хуже немцев. Настоящие каты. Садисты.

Оттуда меня отправили в тюрьму в Смоленске. Снаружи её охраняли немцы, а внутри – полицаи. Из советских. Полгода я просидел в камере номер пять. Два раза в неделю, по вторникам и пятницам, там расстреливали. Никто не знал, кого возьмут следующим. Просто открывалась дверь камеры – и начиналась перекличка.

По ночам нас водили на допросы. Только по ночам. Меня спрашивали, кто организовал побег, куда хотели бежать. Переводчицами были две женщины. Они были очень разные. Одна – настоящая садистка. Такая мужиковатая, ходила в высоких сапогах. А вторая – белокурая, очень хорошая женщина, полная противоположность.

Вот тогда немцы впервые пытались узнать, не еврей ли я. Они устраивали проверки. Например, речевая проверка – на произношение. И эти женщины должны были оценить. В детстве я действительно картавил. Но мама с папой поговорками научили меня выговаривать «эр»: «Турка курит трубку», «Ехал грека через реку…» и так далее. Вот сейчас я тебе это рассказываю – и улыбаюсь. А тогда ведь было не до смеха.

Били нещадно. Два раза допросы с побоями заканчивались имитациями расстрелов. Есть не давали. Я завшивел, весь был в струпьях. Полгода не видел бани. Только раз в неделю нас выволакивали и давали холодной воды на несколько минут. Полагалось сойти с ума, но этого не произошло. А потом почему-то про меня забыли.

«Когда я пришёл в себя, увидел над собой приколотую бумажку: «Еврей»

У нас в камере был мужик, которого все звали Дедом, он был старше всех. Он прятал в доме еврейскую женщину с дочкой. Донёс на него муж его дочери. Этих людей убили на месте, а его отправили в тюрьму. У нас его все просили толковать сны. А мне почему-то ничего не снилось. И я спросил его об этом. «Эх, молодой человек, – ответил он, – у тебя душа-то давно отлетела». Потом его расстреляли.

И вот в какой-то день меня вызвали. Это был декабрь 1942-го. Кроме меня, в коридоре никого не было. Меня выволокли во двор и бросили на грузовик. Там лежал ещё один доходяга. Нас обоих привезли в смоленский лагерь. Там даже охрана сбежалась на нас посмотреть: ещё никого до нас не перевозили из тюрьмы в лагерь.

Меня положили на весы. Амбарные обычные весы. Ходить я не мог. При росте 180 сантиметров я весил 44 килограмма. Начальник охраны, австрияк, я до сих пор его помню, велел бросить мне матрас. Оказалось, был человеком. Он был не единственный такой. Среди немцев-конвоиров тоже встречались… Как бы это сказать… Ну, порядочные, что ли, люди. А так – обращение было «унтерменш». Или – Иван. И всё.

В этом смоленском лагере DL, пересыльном, меня впервые потащили в душевую. Там было несколько человек – русские врачи. Один из них всё как-то очень хотел мне помочь. Потом я узнал, что он так хотел выяснить, обрезанный я или нет.

Потом я заболел тифом. Долго лежал в бреду, а когда пришёл в себя, то увидел над собой приколотую бумажку: «Еврей». Это было равносильно смертному приговору. Я стал спрашивать других заключённых, откуда это взяли. А ты, говорят, в бреду наговорил чёрт-те чего.

Пришёл переводчик. Высокий, красивый молодой парень. Фамилия его была Эйдемюллер. Фёдор Эйдемюллер, ленинградец. А заключённые держались такими землячествами: ленинградцы, москвичи, омичи, рязанцы и так далее. И этот Эйдемюллер оказался удивительным человеком. Он был музыкантом, работал в радиокомитете, пошёл на срочную службу, попал в плен – и вот он теперь переводчик у начальника лагерного абвера, капитана Ратке. И я попросил его: Федя, помоги. Он сумел добиться того, чтобы меня подвергли специальной экспертизе. Меня привезли в здание с кафельными стенами. Там сидел грузный немец-полковник. С типичной карикатурно еврейской внешностью. Сытый такой, вальяжный… Меня раздели. Он взял деревянную лопаточку, стал осматривать мою плоть и что-то бурчать. Затем начались ещё обследования, обмеры. Череп, уши, подошвы стоп. Сколько витков в ушах, какие пальцы ног и так далее. Затем взяли кровь. Всё записывали в специальную анкету. Потом это куда-то отправили, как я потом узнал – на экспертизу в Берлинский институт расовых проблем, был у них такой. И оттуда пришёл ответ: я – славянин. Вот так меня спасла давняя «оплошность» моего верующего деда.

«Доставали тела убитых, складывали в мешки»

Я выздоровел. Спасали меня девочки-фельдшеры. Одна – свердловчанка Тоня, вторая – москвичка Верочка. Выхаживали меня – и выходили. И после экспертизы меня из тифозного барака вернули в лагерь – в рабочую команду. И послали работать на вещевой склад. Это был уже 1943 год.

В смоленском лагере нас отправляли работать на катынские раскопки. Что такое Катынь – это ты знаешь. Там действительно немцы проводили раскопки. Они создали международную комиссию из стран-сателлитов, хотели доказать, что катынские расстрелы были организованы не ими, а НКВД. У них был и свидетель, какой-то старик.

Те из нас, кто ходил на эти раскопки, получали добавочную порцию хлеба и грамм по 250 водки. Потому что иначе выдержать это было невозможно. Большинство погибло одинаково: выстрел в затылок. Но попадались тела гражданских, и вот они были убиты совершенно зверски. На головы им были надеты мешки с опилками и завязаны на шее. Мы доставали тела убитых, складывали в мешки. А в лагерь везли то, что удавалось украсть. Там была песчаная почва, трупы хорошо сохранились. Мы привозили даже обувь, которую ещё можно было использовать.

В конце мая группа наших людей решилась на побег. Мы им дали несколько писем. В этих письмах было описано всё, что мы узнали на катынских раскопках. В лагере у нас был врач, и он свидетельствовал, что эти расстрелы – дело рук немцев, а не НКВД. И мы все под этим подписались. Не потому, что мы что-то понимали. Просто никто из нас не мог поверить, что наши способны на такой ужас. Мы думали так: ну кто ещё, кроме фашистов, мог такое сделать?

Как-то я был в складском бараке. Меня вызвали, приказали собрать моё барахлишко и повезли на вокзал. Там сунули в битком набитую теплушку. Никто не знал, куда нас везут. Я только думал: может быть, удастся сбежать по дороге?

«А когда мы проснулись, вокруг стояли полицаи»

Поезд шёл через Белоруссию. В лагере все знали, что это партизанский край. То есть можно попасть к партизанам, если убежать.

У товарных вагонов наверху, под самым потолком, есть окошечки. Они все были задраены, но одно оказалось открыто. И рискнули бежать через него три человека. Один из них – я. Мы подождали, пока поезд замедлил ход. Те, кто был в вагоне, поднимали нас на руках, высовывали ногами наружу, а мы уже спрыгивали. А высоко же. И мы ещё в вагоне договорились: первый, кто спрыгнет и выживет, пойдёт подбирать остальных. Осталось нас только двое. Что стало с третьим, я так и не узнал.

Мы решили лежать в лесу, пока сможем, а как рассветёт – пойдём искать людей. Какой-нибудь посёлок, хуторок. Не помогут ли они пройти в лес к партизанам. Это всё было возле Борисова. Нашли одиноко стоящий дом. Мужик там нас очень приветливо встретил, накормил, чем мог. Напоил, уложил спать и сказал, что сам отведёт к партизанам. А когда мы проснулись, вокруг стояли полицаи. Это он их привёл. Нас избили, связали, кинули на повозку, повезли в Борисов и сдали в так называемую GFP – Geheime Feldpolizei. Полевое гестапо.

Допрашивал меня немец в чине зондерфюрера. Его звали Вальдемар Клемм. Он прекрасно говорил по-русски. Он был из Петербурга, сын кондитера, подростком уехал с родителями в Германию, стал инженером, был призван в армию. И когда я на допросе у него сказал, что я ленинградец, он ответил: нет такого слова. Но, представьте себе, мы с ним очень сблизились. И я впервые заговорил по-немецки. До этого я скрывал, что хорошо знал язык. А знал я его с детства. Спасибо учительнице Ядвиге Адольфовне.

Клемм предложил мне: «Нам нужен переводчик. Хочешь – оставайся, нет – отправлю тебя в концлагерь, там ты подохнешь». Он дал мне сутки на раздумье. Для меня это была черта, которую нельзя переступить. Предательство. Но я подумал, что сейчас спасу жизнь себе – завтра использую это, чтобы помочь другим. И я согласился.

«Её звали Мария. Потом её из-за меня расстреляли»

Как переводчик я мог свободно ходить по городу. Однажды увидел на улице плачущую девочку. Спросил, что случилось. Она говорит – в Германию отправляют. Я взял её за руку и повёл к Клемму. Попросил его спасти девочку. Он подумал, потом открыл ящик стола: «Вот тебе две десятки, иди к Станкевичу, скажи – я послал, всё ему объясни». Так я спас эту девочку. Её звали Мария. Потом её из-за меня расстреляли. Это мне уже через много лет, в 1964-м, рассказала её сестра: я приехал туда, нашёл её, она завыла, заплакала…

В паре сотен метров от нашей тюрьмы был центр подготовки диверсантов для заброски в советский тыл. Туда на инспекции приезжал сам Канарис. И там же размещался Propagandastaffel. Я познакомился с несколькими моими сверстниками – ростовчанином Сергеем Ильиным и москвичом, из обрусевших немцев, Виктором Гарбером. Они сказали, что знают, как уйти в лес. И мы решили уйти «с музыкой»: подорвать здание GFP.

Там был ещё один пленный, сбитый лётчик Юрий Титов. Он сказал, что тоже хочет принести пользу родине и «вернуться с чистым подворотничком». Мы подумали, что он будет нашим осведомителем. И Титов действительно каждый день говорил нам пароли для прохода по Борисову. Мы не расслабились, нет. Но мы ему поверили. Не верила ему только Мария.

Как-то вечером я шёл на ужин в столовую. Меня поймали, скрутили руки, посадили в легковушку. А город тёмный, ничего не видно. И только когда машина мигнула фарами, я увидел Титова. Он стоял рядом с немцами. Оказалось, он не просто нас сдал. Он вёл записную книжку, куда каждый день заносил: кто что сказал, кто что решил, кто помогал. А помогали Мария и Клемм. Мы попали под трибунал. Нас приговорили к расстрелу за шпионаж. Просить о помиловании нам запрещалось. Но я написал письмо фельдмаршалу Моделю, который командовал этим участком фронта. О том, что нас осудили за шпионаж, но мы – не шпионы, а военнослужащие Красной Армии, которой присягали. Через 39 дней по приказу Моделя нам заменили расстрел 15 годами каторги. Нас должны были отправить в концлагерь Штукенброк, который был закодирован под названием «лагерь 326-б». Это уже был 1944 год.

«По прибытии подлежит ликвидации»

Мысль бежать никуда не делась. Но я не мог: в тюрьме у меня началась флегмона на стопе. Нога распухла и стала, как огромная деревяшка. Нас погрузили в эшелон и привезли в Каунас. Там поместили в форт ещё екатерининской постройки, ниже уровня земли. Оттуда бежать было и невозможно. Там мы просидели ещё месяц, потом нас повезли в Германию. Выгрузили в Падерборне, это шахтёрский город в Рурской области. Всех, кто был в эшелоне, построили в колонну и погнали в лагерь пешим ходом. Тех, кто, как и я, не мог идти, бросили в кузов грузовика.

В лагере я узнал, что в моих сопроводительных бумагах значится: по прибытии подлежит ликвидации. Мне помог врач Иван Гаврилович Алексеев. Вот такой мужик был! Оказалось, он руководил лагерным сопротивлением, и у него были свои люди в картотеке. Он-то мне и сказал, что меня должны ликвидировать. Как врач он устроил так, чтобы меня отправили в другой лагерь как туберкулёзника. Там содержались люди с открытой формой туберкулёза, немцы старались туда не соваться. Оттуда меня повезли в Сувалки, это теперь Польша, а тогда была Восточная Пруссия. Там были бараки для чахоточных, для безруких и безногих – лагерь для dienstunfähige, DL. Эту часть Германии часто бомбили союзники. И во время одной бомбёжки мои нары обрушились, и мою больную ногу ещё и придавило. Но опять оказалось, что это спасение: флегмону выдавило, нога постепенно стала заживать.

врач Иван Гаврилович Алексеев
Фото: Из личного архива Льва Франкфурта


Война шла к концу, и немцы стали составлять этапы из военнопленных. Это те этапы, которые стали известны как «марши смерти». В такой этап пошёл я. Мы шли ровно два месяца, с 8 января до 8 марта. От Польши до границы с Данией. Там был наш последний лагерь.

Охраняли нашу колонну так называемые тотальщики: пожилые и больные люди, которых немцы мобилизовывали уже в конце войны. Мы шли через заброшенные немецкие деревни. Их жители бежали, боясь советского наступления, и в некоторых домах ещё плиты были тёплые, ещё пища недоеденная. Мне удалось договориться с начальником конвоя: я обеспечиваю, чтобы не было мародёрства, а он обещает не расстреливать отставших. Поэтому за два месяца в нашей колонне погиб всего один человек.

«Мы им гробили самолёты, а они подкидывали нам продукты»

Так мы пришли в последний лагерь. Он был под Килем, рядом с Фленсбургом. А в этом городе стояло больше немецких офицеров и высоких чинов, чем солдат. Они там ждали прихода англичан: надеялись, что те опередят большевиков. Наш лагерь и освобождали англичане.

В этом лагере нас бросили на расчистку завалов от бомбёжек и восстановление аэродрома. Немцы понимали, что война проиграна. Их лётчики понимали, что идут на смерть. Поднималась эскадрилья, а возвращались два-три человека. И они не хотели летать. Это были в основном молодые офицеры. И у нас с ними возникло что-то такое… Если не дружба, то подобие доверия. Мы им гробили, как могли, самолёты, что-нибудь подсыпали, а они подкидывали нам продукты. Кроме того, у немцев тогда были продуктовые карточки. Англичане сбрасывали с самолётов фальшивые карточки. Сами лётчики боялись их подбирать, это грозило им трибуналом, а мы подбирали, отдавали им, они покупали продукты и делились с нами.

Однажды немцы привели одного из пленных и сказали: это капитан Гаврилов, он будет у вас в лагере старшим. Но его не было в нашем этапе, за два месяца его никто не видел. Мы насторожились. А на работу каждый день гоняли всех, кто ещё мог ходить. И однажды один паренёк, совсем ещё мальчик, сказал, что не может, плохо себя чувствует. Тогда этот Гаврилов выхватил у часового винтовку и стал прикладом избивать парня.

«Господа, вы свободны»

А утром 8 мая высадился английский десант. Полковник-англичанин открыл ворота лагеря и сказал: «Господа, вы свободны». Охрану сняли. Но куда нам было идти?

Англичане при штабах имели представителей советской миссии по репатриации. Нам разрешили связаться с ними, и мы ждали отправки домой. Но в лагере нарушилась жизнь, которая была при немцах. Сортиры не опорожнялись. Я обратился к англичанам – попросил с этим помочь. Английский полковник приказал пленным немецким офицерам надеть парадные мундиры и идти чистить сортиры. И тогда я попросил его: сортиры мы сами очистим, а они в своих парадных мундирах пусть лучше снимут всю колючую проволоку. Один немец меня благодарил за то, что мы не стали их унижать.

Потом приехали представители советской миссии, собрали всех, кто был в лагере и кто работал на полях у немцев, и нас повезли в советскую зону.

«Родина помнит твои муки, товарищ»

У нас не было ни малейшего представления о том, что происходит в СССР с освобождёнными из плена. На границе с Советским Союзом нас встречали с духовым оркестром. Там ещё была арка, украшенная цветами и плакатом: «Родина помнит твои муки, товарищ». Да, она помнила…

На сборном пункте, куда все прибывали, меня арестовали. Посадили в подвал какого-то особняка. Там было много людей. И бывшие пленные, и те, кто пытался вернуться под видом пленных, полицаи. Нас начали допрашивать. И последним меня допрашивал один генерал. Пожилой такой, грузный. Не знаю его фамилию. Он посмотрел на меня брезгливо и говорит: «Не вздумай крутить». Я начал рассказывать. Он слушал, не перебивал. Когда я замолчал, он сказал: «Останешься здесь. Тебе дадут постель. Утром я подумаю, что с тобой делать».

Наутро меня прикрепили к особисту-смершевцу, его звали Володя Гарцевич. Бывший московский таксист. Там было много особистов, но Володя был единственный, кто ни разу никого пальцем не тронул. А из соседней комнаты всё время неслись крики, стоны, мат.

С Володей я работал как переводчик. И эти особисты – они же приехали из тыла, из Москвы, они Германии не знали. А я уже знал. Знал структуру немецких служб. Проработал я три месяца, а потом Володя меня вызывает: «Тебя отправляют в часть, вот тебе путевой лист, билет на поезд». Пассажирским поездом я приехал в Эрфурт. Там попал в строевую часть РГК – резерва главного командования. На меня там ходили смотреть: как так, мужик из лагеря – и сразу попадает в элитную часть. Это было чудо. Относились ко мне очень хорошо. Ну а потом эшелоном отправили в Ленинград.

«Зачем ты сюда вернулся?»

Моё возвращение домой едва не стоило инфаркта моему папе. Они с мамой получили две похоронки, на меня и на моего брата. Старший брат действительно погиб. Он два года, с 1937-го по 1939-й, воевал добровольцем в Испании, а убит был шальным осколком в декабре 1943-го на Пулковских высотах. А тут им пришло письмо, которое я написал: я жив, всё в порядке. После этого ещё месяц эшелон из Эрфурта шёл в Ленинград. И вот я позвонил в дверь, мне открыл папа. И заплакал: «Что ты наделал? Что ты наделал? Зачем ты сюда вернулся?» Это было ужасно. От кого угодно я мог этого ждать, но не от папы. Он был убеждённым человеком, всегда сочувствовал большевикам. Я не знал, что ему сказать.



Но сам я не пожалел, что вернулся. Домой я приехал не как лагерник, а как демобилизованный. Хотя в личном деле у меня было указано, что был в плену. И даже в военном билете стояло: «офицер без звания». Но таких проблем, как у других бывших пленных, у меня не было. Это благодаря тому генералу, который определил меня в переводчики.

Дом наш не пострадал. И к нам стали приходить все друзья и знакомые, кто был в плену, кого я встречал на этапах и в лагерях. Был такой Боренька Николаев, одноклассник брата. Немой. Капитан, танкист, был тяжело ранен. Был брат моей жены, ему оторвало руку и пробило грудь. Ещё девять человек – все солагерники из разных лагерей.

Я поступил в медицинский институт, окончил его, стал стоматологом. В начале 1990-х ушёл из поликлиники, работал переводчиком. Хорошо зарабатывал. Мой последний работодатель, в прошлом – моряк, офицер, владел закусочными в Пушкине. Его убили зверски. Его и жену. И после этого в сентябре 1996-го мы с женой уехали в Германию. Теперь живём, как я говорю, в городе имени меня – во Франкфурте.

«В Бухенвальде специально для нас включили набат»

Уже больше двадцати лет моя семья живёт в Германии. И у меня нет тяжёлых ассоциаций. Память хранит имена тех немцев, которые мне помогали. Или тех, кому я сумел помочь.



Вот я тебе ещё расскажу один эпизод. Как-то ещё в Эрфурте сижу я у окошка и вижу, что советский конвой ведёт немцев. Я знал, куда их ведут. И в этой группе обречённых я заметил беременную женщину. Я обалдел. Выпрыгнул через окно, подбежал к старшему в конвое: «Вы не видите беременную бабу?!» Он: «А что я могу сделать? Вот у меня список, я должен их сдать». Я уговорил отпустить эту бабу. А она упала на колени: «Господин офицер, у меня там муж, муж, муж!» Поторговались мы со старшиной, ну, он и мужа отпустил. Потом я встретил эту женщину на улице. Оказалось, они с мужем владельцы педиатрического праксиса. Фамилия их Бергеры.

Спустя двадцать лет, уже в 1960-х, в Ленинград пришёл теплоходик с немецкими туристами. Меня пригласили переводить. Мы разговорились с одним человеком, и оказалось, что он знает этих Бергеров. Ну, я попросил передать им привет. И вдруг получаю письмо из Эрфурта, в нём фото, а на нём – здоровенный молодой парень. Это их сын, которого родила эта женщина. Мы с дочкой поехали в Германию по их приглашению. Побывали в Бухенвальде. Там специально для нас включили набат.

Записала Ирина Тумакова, «Фонтанка.ру»


Ссылка на первоисточник

Картина дня

наверх